Ярмарочная площадь от скотных дворов далеко, но мне до того дурно, что пока цирк не обустроится на новом месте, из вагона я не выхожу. А потом, ища общества животных, отправляюсь на обход зверинца.
Трудно выразить, какая меня внезапно охватывает нежность — и к гиенам, и к верблюдам, и ко всем остальным. Даже к белому медведю, который сидит и гложет свои четырехдюймовые когти четырехдюймовыми зубами. Любовь к братьям нашим меньшим поднимается во мне внезапно, словно паводок, и вот она со мной — стойкая, как обелиск, и липкая, как патока.
Отец считал своим долгом продолжать их выхаживать, даже когда ему перестали платить. Он просто не мог стоять и смотреть, как лошадь мучается от колик, а корова пытается родить теленка, развернувшегося задом, пускай тем временем рушилось его собственное благосостояние. Вот и я, оказывается, такой же. Я — единственный посредник между этими зверями и делишками Дядюшки Эла и Августа, и отецна моем месте посвятил бы себя уходу за ними — да и от меня ожидал бы того же самого, так что я исполняюсь непоколебимой решимости. Что бы я ни вытворял прошлой ночью, бросить их я не имею права. Я их пастырь, их защитник. Это больше чем долг — это отцовский завет.
Одному из шимпанзе хочется пообниматься, и пока я обхожу зверинец, он висит у меня на бедре. Дойдя до большого пустого загона, я понимаю, что его отгородили для слонихи. Должно быть, Августу не удалось вывести ее из вагона. Испытывай я к нему сейчас добрые чувства, я бы попытался помочь. Но увы.
— Эй, док! — окликает меня Пит. — Отис говорит, у нас там жирафа простудилась. Может, глянешь?
— Конечно, — отвечаю я.
— Иди сюда, Бобо! — тянется Пит к шимпанзе.
Но шимпанзе волосатыми руками и ногами крепко держится за меня.
— Давай-ка, — подхватываю я, пытаясь разжать его пальцы, — я вернусь.
Бобо не шевелится.
— Ну, давай же, — снова прошу я.
Безрезультатно.
— Ладно. Давай еще разочек обнимемся — и ты пойдешь, — говорю я, прижимаясь лицом к его темной шерсти.
Шимпанзе расплывается в улыбке и целует меня в щеку, после чего слезает, вкладывает ладошку в руку Пита и ковыляет прочь на кривых ногах.
Из длинных носовых каналов жирафы подтекает гной. Будь она лошадью, меня бы это ничуть не потревожило, но с жирафами я дела не имел, так что решаю подстраховаться и поставить ей на шею компресс, для чего приходится вооружиться стремянкой, рядом с которой стоит Отис и подает мне все необходимое.
Жирафа — застенчивое и прекрасное создание, пожалуй, самое необычное из всех, кого мне доводилось видеть. У нее изящные шея и ноги и покатое тело, покрытое узором, напоминающим кусочки мозаики. Из верхушки ее треугольной головы, прямо над большими ушами, торчат странные меховые шишки. У нее огромные темные глаза, а губы — лошадиные, мягкие, как бархат. На ней недоуздок, за который я держусь, но в целом, пока я чищу ей ноздри тампоном и обертываю горло фланелью, она стоит смирно. Закончив, я спускаюсь вниз.
— Можешь меня ненадолго заменить? — спрашиваю я Отиса, вытирая руки тряпичным лоскутом.
— Запросто. А зачем?
— Так, нужно кое-куда сходить, — отвечаю я.
Отис щурится.
— А не удерешь?
— Что? Нет. Ни в коем случае.
— Лучше скажи сразу. Если удерешь, не буду я тебя заменять.
— Не удеру. С чего бы?
— Ну, так… было тут всякое.
— Нет-нет, не удеру! Даже не думай.
Неужели не осталось никого, кто не слышал бы о моих ночных злоключениях?
Пройдя несколько миль, я оказываюсь в жилых кварталах. Дома здесь обветшали, во многих окна заколочены досками. Я миную очередь за бесплатным питанием — длинную цепь из оборванных и подавленных людей, ведущую к зданию миссии. Чернокожий парнишка предлагает почистить мне туфли. Я и рад бы принять его предложение, но в кармане у меня ни гроша.
Наконец я нахожу католическую церковь. Долго сижу на одной из дальних скамеек, разглядывая витражи за алтарем, и страстно желаю отпущения грехов, но не могу найти в себе сил исповедаться. Наконец я поднимаюсь со скамьи и ставлю свечки за упокой души родителей.
Повернувшись, чтобы уйти, я замечаю Марлену: должно быть, она вошла, пока я был в алькове. Мне видно лишь спину, но это, несомненно, она. Она сидит на передней скамье в желтом платье, в тон к которому подобрана шляпка. Какая у нее изящная шея, какая дивная осанка! Из-под полей шляпки выбивается несколько прядей светло-каштановых волос.
Она опускается на колени, чтобы помолиться, и сердце у меня сжимается, как в тисках.
Я поскорей ухожу, чтобы не мучить себя еще больше.
Вернувшись, я обнаруживаю, что Рози уже в зверинце. Не знаю, как им это удалось, и спрашивать не хочу.
Когда я к ней подхожу, она улыбается и трет глаз хоботом, сжав его кончик в подобие кулака. Понаблюдав за ней несколько минут, я переступаю через ограждение. Она прижимает уши к голове и прищуривается. Сердце у меня вздрагивает: господи, неужели она стала меня бояться? Но тут я слышу его голос.
— Якоб!
Еще секунду-другую я смотрю на Рози, потом поворачиваюсь к нему.
— Послушай, — говорит Август, ковыряя землю носком ботинка. — Я знаю, что последние пару дней вел себя не лучшим образом.
Мне бы следовало хоть что-нибудь ответить, чтобы его успокоить, но я молчу. Сегодня я не склонен к примирению.
— Я хочу сказать, что зашел слишком далеко. Такая уж, понимаешь ли, у меня работа. Может и доконать. — Он протягивает мне руку. — Ну что, мир?
Чуть помедлив, я пожимаю ему руку. В конце концов, он мой начальник. А раз уж я решил остаться, было бы глупо тут же дать повод для увольнения.